За Лазовским превалом

lazovskij pereval
Лазовский перевал во всей своей летней красе.

За перевалом

lazovskij pereval
Лазовский перевал во всей своей летней красе.

Лет десять назад попасть из Владивостока в посёлок Лазо – райцентр Приморского края – можно было за час; туда летали, проваливаясь в воздушные ямы, великие труженики Ан-2, в один из которых в старом фильме <Журавушка> незабвенная Татьяна Ивановна Пельтцер загоняла козу. Но нахлынули на Россию рыночные отношения, и стал этот рейс нерентабельным.И хотя ещё болтается на ветру над избушкой Лазовского <аэропорта> полосатая <колбаса>, но на заросшем непроходимой травой и по-прежнему огороженном колючей проволокой лётном поле пасётся скот смотрителя многогектарного памятника ушедшей эпохи. Теперь добраться из <Владика>, как зовут приморцы свою столицу, в Лазо, до которого по прямой всего-то 175 км, можно часов за пять, преодолев на машине почти в два раза большее расстояние и изрядно опустошив кошелёк: на горных дорогах автомобильные двигатели проявляют зверский аппетит.
Дорога балует асфальтом только до Лазовского перевала, взметнувшегося над уровнем моря на высоту километра. На верхней его точке из скалы сочится родник, и нет такого путника, кто бы ни остановился здесь размяться и испить прозрачной, как горный хрусталь, воды. Сюда, как в Москве к Могиле Неизвестного Солдата у Кремлёвской стены, приезжают свадьбы и оставляют разноцветные ленточки на ветвях придорожных кустов.
С перевала дорога, пробитая по склонам сопок вдоль берега реки, сбегает резвее, чем поднималась на него. Потревоженная колёсами щебёнка нещадно обстреливает днище автомашины и извергает непроглядные клубы белой ныли. Разминувшись со встречной машиной, приходится средь бела дня включать дальний свет и до пешеходной снижать скорость, чтоб разминуться и со следующей встречной, хотя движение на этом шоссе оживлённым никак не назовешь. Километрах в четырёх от райцентра сопки расступаются, чтоб за ним снова прижать дорогу к реке. Посёлок Лазо, названный так в честь одного из большевистских руководителей на Дальнем Востоке, казнённого японскими интервентами в 1920 г., если чем и знаменит, так это Лазовским заповедником, простёршимся по отрогам Сихотэ-Алиня до Японского моря. В нём может посчастливиться повстречать уссурийского тигра. Впрочем, такие встречи с каждым годом становятся всё реже: поголовье царя дальневосточной тайги редеет.
Ещё вёрст тридцать пыли и пулемётной дроби по днищу – и мы в деревне Киевке, что подковой охватила подножие невысокой сопки. Деревню основали в период столыпинских реформ безземельные выходцы из Малороссии, как тогда именовали заграничную теперь Украину. И хотя за девяносто минувших с тех пор лет украинцы частью ассимилировались, частью сгинули на войнах, частью разъехались по жёнам и мужьям в соседние и не очень близкие города и веси, несколько старух в деревне ещё помнят язык пращуров. Одна из них – баба Христя – уже ждёт нас на лавочке перед домом, оповещённая о приезде по телефону. Как ни странно, деревня на куличках у дальневосточного чёрта телефонизирована, чего не удостоились многие подмосковные деревни, не говоря уже о глубинке нечерноземной России; где порой и электричества нет.
Бабе Христе в июне исполнилось восемьдесят лет, но она в светлом уме и, несмотря на вышедшие из беспрекословного подчинения ноги, хлопочет по хозяйству, опираясь на клюку, которая служит ей не только средством передвижения, но и жезлом для управления дворнягой, двумя котами и дюжиной кур.
Когда все дела переделаны, и погода хорошая, баба Христя садится на скамейку перед домом с голубыми ставнями, наблюдает за неспешной деревенской жизнью, слушает шум реки внизу и то ли вспоминает что-то, то ли ждёт кого-то. Из четверых её детей только сын прилепился недалече – в Лазо, а дочерей занесло одну в Партизанок, других в Москву. Вот и ждёт баба Христя…
Её дом, сложенный из кедровых бревён в пол-охвата, стоит на вершине пологой сопки, и деревня отсюда, как на ладони. Пока не грянули реформы, был в Кишинёвке колхоз, в котором проработала бабка всю свою жизнь. Особенно памятны ей годы, когда была она при пасеке, которая располагалась километрах в трёх на сопке близ ключа, как называют здесь спадающие с гор ручьи. В ключе водилась форель, и женщины-пасечники – мужиков после войны в деревне почти не осталось – приноровились удить её. Неподалёку в распадке обочь дороги на Лазо было гречишное поле, голубое в июне. С него пчёлы собирали взяток. Как-то баба Христя решилась съездить со мной на машине в Лазо повидаться с двоюродной сестрой и показала это поле. На нём рос бурьян выше роста, а кое-где и деревья кучковались.
Реформа сельского хозяйства, осуществлённая <птенцами гнезда> Борисова в лучших традициях сталинского раскулачивания, отбросила деревенскую Россию лет на тридцать назад. Хорошо, потянулись к нам с Запада обозы с гуманитарной продовольственной помощью, на которой многие погрели руки…
Колхоз в Киевке приказал долго жить. Технику, какая была на ходу, приватизировали те, кому это сподручнее было сделать. Остальная техника, раздетая до неглиже, по сей день гниёт на бывшем мехдворе. Зато каждый бывший колхозник получил свой земельный пай, о котором никто не знает, где он находится. Работы в этом медвежьем углу почти не осталось. Теперь большинство кормится и пьёт за счёт пенсий, детских пособий, а также с собственных огородов, с тайги да с реки.
Низинная часть Киевки разместилась на поёмном берегу реки, которая исконно называлась Судзухой, а в период нелепой русификации топонимики Дальнего Востока – после войны – была переименована в Киевку. От реки деревня отгородилась полосой приусадебных огородов. Сразу за Киевкой – Судзухой – сопка на сопке, одетые в тайгу, – территория Лазовского заповедника. Оттуда осенью на кукурузники наведываются медведи. Когда с Японского моря или из Китая наваливается очередной тайфун, река на глазах разбухает, становится агрессивной, катит по дну громадные валуны, а по поверхности несёт вырванные с корнем деревья. Мне привелось видеть <Волгу>, смытую с моста озверевшим ключом, который до тайфуна был ручейком, с щебетанием сновавшим между каменьев. В такие дни жители низинки, у которых под ногами хлюпает вода, с завистью взирают на обитателей сопки. Но река и кормит обескровленную за десятилетие и потерявшую жизненные ориентиры деревню.
В ней в затишках водится несметное количество нахальных гольянов, которые бросаются наперегонки на любую насадку. Они тем хороши, что почти без костей. Но чтоб закрыть ими дно сковородки, нужно наудить их десятка три: редкий из гольянов достигает величины ладони. Потому балуются их ловлей только пацаны да одинокая старуха с низовой улицы – ровесница бабы Христи. Серьёзные мужики потребность в белковой пище удовлетворяют за счёт красной рыбы, которую здесь называют <сема> с ударением на втором слоге. Редкая сема, зайдя в реку на нерест из Японского моря, не оказывается съеденной местными аборигенами. Вообще-то ловить её запрещено, и рыбная инспекция из Лазо отлавливает браконьеров, которыми является практически всё мужское поголовье района. Пройдясь однажды с удочкой километра три по берегу реки, я насчитал четыре сети, перегородивших главное русло. А ведь те из мужиков, кто поздоровее, ловят сему и в проводку, волоча сеть против течения по пояс, а то и по горло в стремительной и студёной воде.
Простите меня, но не брошу я камень в сельских браконьеров, которым не к чему приложить свои руки и умения, чтоб себя и семью прокормить:
Зелёные сопки за рекой – второй источник существования многих жителей. Набив рюкзаки хлебом, картошкой и солёными огурцами – традиционной своей едой, – мужики, обычно по двое, отправляются в тайгу на поиски счастья – драгоценных корешков женьшеня. За каждый грамм такого корешка – таёжного, а не выращенного в огороде, – регулярно совершающие объезды деревень корейцы платят неплохие деньги. Женьшень ищут в конце лета – начале осени, когда в непроглядной траве можно разглядеть кисти его красных плодов. Поиски длятся, пока не будет съедена последняя картофелина из рюкзака. Самые отчаянные уходят за три-четыре сопки, через каждую из которых нужно перевалить по бездорожью и бурелому, а ведь иные достигают километровой высоты. С тех, что за рекой, в хорошую погоду видно море, до которого вёрст тридцать.
Если кому-то из таёжников выпадет счастье, он сбрасывает рюкзак и верхнюю одежду, вооружается охотничьим ножом, опускается перед невзрачным кустиком женьшеня на колени и начинает по крупинке освобождать каждый отросток корешка от взрастившей его почвы, порой представляющей из себя пыль, набившуюся в узкую трещинку скалы. Непораненный, сохранивший все свои капилляры корень выше ценится. Бывает, эта кропотливая работа на карачках занимает несколько часов.
Корни разнятся по количеству <сучков>- крупных ответвлений. Двух-трёхсучковые – молодые, раньше их вообще не брали – мелочь. Теперь берут. Четырёхсучковым – четверть века, а пятисучковым – за тридцать лет. Больше сучков, говорят, не бывает. Семян, похожих на семена помидора, но вдвое больше, на одном кусте бывает до шестидесяти. Рачительные таёжники высевают их в помеченных в памяти местах, чтоб лет через двадцать сюда вернуться. Немногим это удаётся. Один восьмидесятитрёхлетний дед в Киевке, страдающий глубоким склерозом, почитает себя миллионером, поскольку вот уже полвека хранит тайну местонахождения высаженной им по молодости плантации женьшеня и всё планирует поход в сопки за сокровищем. Правда, дальше ограды своего огорода не вылезает.
Выкопанные корешки бережно заворачиваются в мох и ждут корейцев. Расчёт пронырливыми гражданами соседней страны производится на месте. Когда в карманах, отвыкших от присутствия денег, оные вдруг появляются, мир для сельчан наполняется светом и теплом, в натруженных ногах появляется лёгкость, и они – под горку и направо – несут обладателя состояния в сельский магазин. Тогда до глубокой ночи с берега реки доносится нестройное хоровое пение…

Л. БУДАРИН.

Оставьте первый комментарий

Оставить комментарий